Егор Безрылов (koznodej) wrote,
Егор Безрылов
koznodej

Category:

ШКУРКОГНИТО

Смотрели когда-нибудь «Как вас теперь называть?» Был такой фильм. И кличка «Азизян», точнее сказать – была. Нет ее. Погасла вместе со старыми вывесками магазинов. По документам существует Москаленко Александр Георгиевич – малоросс, кондитер. А прежнего Азизяна помнят только покойники. Но  нам, пожалуй, рановато проверять, насколько крепка их память. Так как же тебя теперь называть, если даже органы, куда так рвался твой брат Коршун, давно уже называются по-другому? Пора выдумывать новое, улучшенное прозвище. Кто он, Азизян, для большинства? – Инкогнито. Чем занимается? – Шкурку гоняет. Стало быть:

ШКУРКОГНИТО

Звучит диковато, но и это не самая гривуазная из азизяновых кличек. Одно время, в районе начала 80-х (азизян тогда зажал у меня «звезду шерифа», проданную мне к джинсам в нагрузку) мы стали называть его «Дондра» (сокращенно от «Дона Дрочилы»), слегка на чешский манер.

Звезду он потом возвратил, правда, не мне, а Сермяге. Сделал что-то еще, дабы показать, что исправляется, и с паном Дондрой было покончено. Азизян снова стал Азизяном. Украшение было так себе, неказистое – латунная звезда, при этом даже не шестиугольная. Мне думалось, что она выросла в большую звездищу из крохотной военторговской звездочки. Если ее погрузить в специальный раствор, у звезды отрастают щупальца. Возможно Азизян собирался откормить ее до размеров медузы. В те времена многие семьи держали на кухне бутыль, где жил у них водяной гриб. Сам он мне об этом никогда не рассказывал, это мои догадки. Но звезду все-таки пару раз вешал на пиджак…рядом со значочком Дзержинского. Неужели он уже тогда был в курсе, что при Феликсе, несмотря на красный террор, не преследовали ни питуриков, ни порнографов.

А между прочим, он сильно похудел, видимо, совсем плохо кушает, но работать не хочет. Кем он там трудился, последний раз, грузчиком в гастрономе? Однако, и там начудил, поссорился с начальством, не то грохнул, не то украл коробку с водкой «Распутин», и – вылетел.

Какой-то патологически бесстрашный самодур, этот Сашко Азизян. Одно умение с такой-то рожей внушать доверие даже бывалым людям, уже равняется магическим способностям. Не говоря о «шкурке», сколько можно ее гонять? А голосок какой, впрочем, голос действительно уникальный. А зубы – ледышки с говнецом… Сто лет не слышал его голоса. Изображение есть, а звук – пропал. Приходится разговаривать за двоих.

Вот и Стоунз уже не позвонит, Сермяга не позвонит… Я конечно, помню их интонации, но какой из меня чревовещатель? Разве что пьяница, ползущий по полу к фотографиям на комоде… Доживаю свой век среди чужих, невесть откуда притекших людей, в неподвижности знакомых с детства кварталах, под гнетущими пустотами от вырубленных деревьев хожу, и мои прогулки все сильнее мне напоминают лабиринт со все более примитивным маршрутом и безрадостным финишем.

Что может означать июльское появление Азизяна на остановке? В чем символизм этого малоинтересного феномена? Может быть, он изображает Новый Год, сдвинутый капризами климата в летнее пекло? (зимы здесь все равно нормальной не бывает). Может быть, со временем фигуру привычного Деда Мороза вытеснит в зеленой кепке Азизян.

Сам же Азизян весьма скептически оценивал, как он выражается, мои творческие напевы, с каким-то твердолобым постоянством отказывая мне и в певческой и в писательской состоятельности. Подумать только, у него даже хранится вещевое доказательство того, что я ничего не умею. Однажды, в подпитии, на клочке бумаги я записал четверостишье на мотив одной английской песенки. Мне показалось, что ее стоит перевести на русский язык. Мы сидели у Азизяна, соображали на троих. Он в тот вечер обрыгался, обезумел, и, обмотав голову простыней, вырубился как дохлая птица. Подбитый чумовой выпивкой, он напоминал рухнувшего кочета – больной поскребушек алкоголика Папы Жоры.  Напился до беспамятства, но бумажку ту – улику, не потерял. Припрятал и сберег.

С какою нечеловеческой грубостью автомата он обрывал любую мою попытку что-нибудь сочинить с ним на пару, чем-то вовлечь его в коллективное творчество. Нет-нет, что вы, Шкуркогнито упорно не желало фигурировать в сомнительных списках могущих бросить тень на запьянцовского истукана Папу Жору (засадившего на радиорынке немало микросхем), или без пяти минут гебешника Коршуна.

Азизян как никто умеет из ничего, из воздуха, мгновенно соорудить депрессивнейший тупик, при помощи немногих слов раздробив последнее звено взаимопонимания, а с ним и надежду к нему, Азизяну, как ему кажется, «подлизаться».

-Азик, вот тебе фраза, а ты придумывай дальше: «Головка держался за Зелену Пошту».

– А Зелена Пошта за Головку.

Надо пояснить, что Головка – это лысый инженер Головко с улицы Абраменко, по прозвищу Вова Гладкий – любитель чешской психоделии. Он действительно полжизни слушает эту «Зелену Пошту», а при вопросе, чем она ему нравится – у Вовы Гладкого только взмокает лысина, и он, отворачиваясь, тихо и быстро произносит: «Чехи, гад, молодцы».

-Ну, Азик, а что дальше?

-Шо, дальше?! Шо я кому-то должен «дальше»?!! Дальше – шкурку гонять будем!!!

 

И столько в этой дурости беспощадного презрения к чужим замыслам, что хочется позвонить и выспросить у Папы Жоры, ну как ему удалось воспитать вот такое Шкуркогнито.

Если мне случалось в компании распевать при нем Галича или Северного, он поглядывал, как строгая, избалованная старушатниками, баба. Словно я прилюдно совершаю какую-то скабрезную процедуру. Вероятно, в его косом глазу так оно и было.

-Азизян! Ты прямо как Ян из знаменитой группы!

-Шо…Арлазоров?

Это – уже 90-е. Повзрослевший Азизян специально разыгрывает высокомерную туповатость. Мол, спрашиваешь глупости – получай еще более идиотский ответик. Хотел выставить меня глупее, чем я есть – не выйдет, лишенец, перетопчешься!

-Ну, как копчености?

-…Шо…непомытости?

 

Сермяге Азизян до конца жизни припоминал не конфискованный за долги проигрыватель «Вега-101», и даже не глянцеватель (Сермяга сам неоднократно порывался его вернуть), а купленный тому родителями, в честь окончания десяти классов, арабский трикотажный свитерок ядовито-зеленой расцветки. Азизяну он казался верхом «колхозного» безвкусия. Зато теперь верхнюю часть головы Азизяна прикрывает головной убор точно такого же цвета.

А ведь Сермяга был не так прост. Вернее – прост, но глубок. В определенности его характера просматривался Эдгар По, хотя они имели мало внешнего сходства. Зыбкая изведанность его стези плыла, извиваясь, по маршруту Улалюм. Не был чужд ему и Бодлер, с его вампиром и лебедем. «Бодлеру с Глиссерной» – Сермяге, по плечу было говорить простые, но неповторимые мысли.

«Как я люблю глубину твоих ласковых глаз», – процитировал он однажды по телефону под самое утро, и с энтузиазмом произнес:

«Вот бы дать такую объяву»!

После чего разумно пояснил:

«На такую объяву – точно нормальный человек откликнулся бы».

Как нам хотелось, чтобы кто-нибудь отзывался за зов исчезающих вещей, гаснувших в памяти слов, забываемых мелодий, на ослабевающий голос нашей с ним общей любви, которая «закон судьбы» не порождает, а пропадает…ладно, пускай так и останется. Я хотел сказать – сопровождает в безвозвратную дымку, откуда не выходят назад ни люди, ни вещи, ни чувства.

 

Жара – словно на эти дни запланированы публичные казни отщепенцев. А моральное большинство попряталось в искусственном климате скворечников-кондиционеров, и многозначительный вязкий «качум» (молчок) повис между раскаленными домами. Воздух обратился в кляп. Вякнут у тебя из окна какие-нибудь Роллинги, и люди внизу сразу решат, что «у барина залито на вчерашние дрожжи». Но и музыка долго не выдерживает – быстро смолкает. Уж больно неуместно раздается она на фоне этой небывалой, сверхъестественной тишины. Позавчера в кабаке гуляли свадьбу, назойливо выделяя веселье и женский визг, а затем, часов так в десять утра, из близлежащих дворов послышался траурный марш. Значит, пока грохотали победные залпы фейерверков, закупленных у жуткой семейки, торгующей этой дрянью, у кого-то на столе лежал покойник-курочка. А родные и близкие ловили кайф.

 

Зверь, выходящий из бездны, сразится с ними, и победит их, и убьет их, и трупы их оставит на улице (Олимпийской) Великого города, который духовно называется Содом и Египет, где и Господь наш распят.

 

Фу, жара! Ну и жара! – эти слова Азизян любил повторять с удовольствием, подражая Стоунзу. При всем желании новейшее поколение Стоунзу подражать уже не сможет. Он пропал – остались лишь несколько слов колоссальной магической силы. А Стоунз растворился, нанюхавшись в цехах того, что разит от изучающих «сальса» и «танец живота». Все-таки советскому человеку хватило разборчивости презирать карнавальные ритмы вонючих латинос – и это при таком-то якобы дефиците «экзотики»!

«Что я – обезьяна, чтобы совать себе в рот эту какашку», – рассуждал человек,  отказываясь от сигары. Сколько не смерди, а пуэрториканским обезьянам не уподобишься, все равно они лучше умеют выражать свою обезьянью радость и похоть. Придет время, и они еще заставят вас полюбить жару и вонь.

Вместо одной мемориальной доски память о Стоунзе увековечили все пустые места в Заречье. Если только ты сумел запомнить, что находилось в них, чем прежде было заполнено опустевшее пространство. К примеру – крепление от компостеров в старых трамваях. Это пока еще бросается в глаза. А вот кассы с катушками билетов вообразить уже не так просто. Но пробираясь вглубь времен прекращаешь замечать трамваи и рельсы, ибо это чересчур современные вещи, а твоя цель – поросший сорняками круг, за которым беспутица, выводящая к Инсмуту, и никуда больше. Вот от того-то ты и рыщешь, как вопреки природе объевшийся белены и прозревший двуногий слепец, рыщешь, покуда не упрешься в пугало-маяк на остановке – венец срамного творения, духовно именуемый Азизяном (незавершенка пана Лавкрафта). Шкуркогнито.

Одинокий питурик, неодинокий в своей слабости. Паразит, в общем-то. Поразительно, что и он нас не видит. Это – из-за косоглазия. Как-то раз он вошел в троллейбус и, шурша пакетом, уселся возле окна, и поехал туда, к себе, на Олимпийскую. А мы сидели совсем рядом, получается, тоже вроде как невидимые? Это он отвозил домой, в кирпичный дом свой мозг, во вполне законно доставшемся ему от родителей костяном горшке. Мозг, всегда готовый, если возникнет предпосылка, отдать команду утиному ротику, чтобы тот вымолвил:

«А-а, еще один…догонялся шкурки»?

 

Беззвучные, сплющенные молчанием здания. Сквозняк шевелит людские оболочки, словно шелуху арахиса (этот образ мерещится мне все чаще) или комочки сигаретного пепла на столиках кафе. Шевелит, но не сдувает.

Нет. Самое страшное – не то, что шум деревьев смолк. Куда страшнее исчезновение кружевных теней на стенах и потолке от движущейся листвы, волнуемой ночным ветром. Первое, чего ищут и не находят глаза, если проснулся среди ночи оттого, что деревья больше не шумят ветвями. И это – пролог «Шкуркогнито».

15 июля 2007 г.

Tags: Шкуркогнито, проза, рассказ
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 3 comments